Шрифт:
Закладка:
Потом снова забегала по палате, прибираясь, где швырком, где броском, гремя крышками биксов, звеня ампулами и шприцами. Подошла к майору Жигалову, лежавшему рядом с Сергеем, и стала разматывать бинт, не отмачивая, так что всегда терпеливый Жигалов даже вскрикнул от боли.
— Вы что делаете? — спросил он, негодуя. — Сейчас кровь потечет…
— Ну и что, потечет? Потечет да перестанет. Небось обойдется, — ответила Санька, нисколечки не смущаясь. — Вы ж мужчина! А она, боль, бывает тигриная, а бывает мышиная. И еще неизвестно, которая хуже. А бывает боль с такой ма-асенький червячок, и вот она тебя точит и точит, сперва незаметно, а потом глядишь, а душа-то вся в дырьях, изъедена… Вот он, раненый, поглядит себе в душу, в эти дырья-то, и помрет. Слаб, выходит, душой…
— Глупости, право, чего вы болтаете! — возмутился Жигалов.
— Ничего, отцы родные, я не болтаю, — безунывно ответила Санька. И скорчила рожу. — Это я вас, чудаков, веселю…
— Не паясничай, — приказал ей по-учительски строго майор. — А то я тебя такой на всю жизнь и запомню.
— Ну и что? — ответила Санька, пожимая худыми плечами. — По-моему, каждый стремится, чтобы кто-нибудь его запомнил. Один матом обложит — и сам себе кажется выдающимся человеком. А другой… чем больше нас, баб, обдурит да обманет, тем и лестней ему и приятней на свете… Вон их сколько запомнят его! — и вдруг замолчала, задумалась, даже присела на койку безрукого Мясникова. — Ну, меня вы запомните за гримасничанье, за болтовню… А Лидку за что?!
— А Лиду за ум, — ответил майор. — За спокойствие, за доброту.
— Подумаешь, есть за что помнить! — обиделась Санька. — На добрых-то воду возят!
— А на злых чего?! Знаешь?! Или все же сказать?
— Нет, не знаю. И знать не хочу! — Санька выскочила из палаты и хлопнула дверью. Но тотчас опять как ни в чем не бывало влетела обратно, большеротая, белобрысая, в крупных рыжих веснушках на остром носу, прошлась козырем по палате.
— А я снова к вам, отцы родные! — объявила она. — Волк овцу любит! — И скомандовала заговорщическим тоном: — Ну, скорей признавайтесь, кому принести поильничек наоборот? Никому? Быть не может! Считаю до трех. Ра-аз, — и Санька, не дождавшись ответа, ехидно спросила: — Ну, уж так-таки никому? Это вы в знак протеста, выходит, объявляете мне забастовку? Ну я к этим трюкам привычная, я не Лидка. Я вас, миленьких, вижу насквозь, даже глубже. И пока вы лежачие, я вам честно служу, все чин чинарем, а как встанете да пойдете… Ну, уж туточки не я вам, а вы мне по гроб жизни отрабатывать будете. Да-с… Вот так-то… И чего захочу, то от вас и потребую. Ну? Запомнили, отцы родные? Усекли? Уговор дороже денег.
Сергей Большаков, сидевший откинувшись на кровати, снова лег и закрылся с головой одеялом. Он готов был заплакать сейчас, закричать от обиды и горя, от обманутого ожидания. Не пришла… Что-то, значит, случилось. Может, ранило или убило? Нынче ночью летал на большой высоте, все зудил как зуда. Впрочем, если бы ранило или убило, здесь, в госпитале, уже знали бы. Та же Санька сказала бы. А она не обмолвилась ни словечком. Хотя кто узнает? Может, где и убило… И лежит на дороге неузнанная, каменеет…
Когда Санька куда-то увеялась с шумом, с грохотом, он спросил у Жигалова:
— Как ты думаешь, Николаич, что с Лидой случилось?
— Я и сам уже голову ломаю, понять не могу. Заболела, наверное…
— Да нет! Тогда Санька сказала бы… А она вон дурачится, по глазам ее хитрым вижу: не знает. У нее не удержится!
— И то правда! Конечно, давно рассказала бы. Право слово, не знаю.
3
А тем временем Лида шла одна полем, и слезы катились у нее по щекам, намерзали на воротнике шинели, она промокала их рукавом, вытирала ладонью. Иногда останавливалась спиной к ветру, чтобы чуть отдышаться, снять ледышки с ресниц, и снова шагала. Колючая снеговая крупа жгла настеганное метелью лицо, укалывала его кончиками легких белых летучих иголочек, как бы миллионами электрических искр.
Все пространство до горизонта дышало холодом. Ни в лесу и ни в поле ей не встретился ни один человек. И, наверное, от безлюдья, от мертвящего этого холода ее горе казалось каким-то особенным — унижающим, оскорбительным, хитрым, черным вдвойне…
Да, еще так недавно она была счастлива и спокойна, как может быть счастлив и спокоен человек, находящийся на войне и честно выполняющий свою долю тяжкой работы. А сейчас все погибло, все рушилось в пропасть. И виной тому был единственный человек на земле, которого Лида любила: Степан Шерстобитов.
Вчера вечером, когда в доме тетки Марии все уже улеглись и задремывали на промерзшем полу, дверь из сенцев раскрылась и кто-то окликнул Лиду. Голос был очень строгий:
— Буканова! На выход!
— Есть Буканова!
Лида встала с соломы, прикрытой плащ-палаткой, на которой спала, надела шинель в рукава, застегнулась, ладонью огладила щеки, снимая усталость и остатки едва подступившего сна. Часовой, маячивший в проеме дверей, поторопил ее с той же строгостью в голосе:
— А ну, быстро!
— Сейчас…
На крыльце ее ждал адъютант Шерстобитова, Венька Двойных. Он слегка посветил ей в глаза синим светом фонарика.
— Вот ты где! Обыскался! Быстро! Едем!
— Куда?
— А куда приказали… Военная тайна!
— Где приказ? Покажи!
— Да ты что, очумела? — Венька даже попятился. — Мне приказ на словах. Без бумажек.
— Не верю.
— Но, но! Арестую — и все. И вся недолга. Хорохорься тогда…
— Я должна начальнику госпиталя доложиться…
Венька сплюнул на снег.
— Ох ты господи! Вот морока… Кто с бабами свяжется, сам станет бабой! — Он слегка подтолкнул ее на дорогу, объясняя: — Я уже доложил. А приказ генерал-лейтенанта Горячева, командарма, — вдохновенно соврал он, не задумываясь ни на секунду. — Вопросы есть еще? Или нет?
— Пока нет. Но будут.
Они свернули за угол дома. Ветер влажно лизнул Лиде щеки шершавым, холодным своим языком, заворочался, заскребся в застрехах, завыл. Лида даже замедлила шаг: «Не к добру». Но Венька Двойных уже крепко поддерживал ее под локоток, усаживал в сани.
— Гони, Вася! — громко крикнул ездовому. Сам сел рядом, поерзал, усаживаясь поплотней на охапке сена, накинул на плечи себе и попутчице теплый тулуп, а ноги прикрыл меховым одеялом.
Кабы знать Лиде, что она никогда сюда больше не вернется, она обернулась бы на знакомые избы, на шлагбаум на переезде, на родную могилку, уже